Другой культ, который по-прежнему живет в сознании новых поколений — это культ Пабло Неруды, поддерживаемый в его доме на побережье Исла-Негра — «Черного острова». Вопреки названию, это никакой не остров, и тем более не черный, а рыбацкий поселок в сорока километрах к югу от Вальпараисо по шоссе Сан-Антонио, с желтыми песчаными тропками между сосен и бурным зеленым морем. Там у Пабло Неруды был дом, который теперь стал местом паломничества влюбленных со всего мира. Мы с Франки приехали туда разрабатывать съемочный план, пока итальянская группа заканчивала последние кадры в порту Вальпараисо. Карабинер из охраны показал нам все — и мост, и таверну, и остальные достопримечательности, увековеченные поэтом в его стихах, однако предупредил, что сам дом закрыт для посетителей.
— Можете осмотреть снаружи.
Коротая время в таверне в ожидании съемочной группы, мы осознали, до какой степени поэт был душой этого побережья. Когда он жил здесь, поселок осаждала молодежь со всего мира, вооружившись вместо туристических путеводителей его сборником из двадцати стихотворений о любви. Им хватало самой малости — увидеть поэта мельком, попросить автограф, если очень повезет, а зачастую просто унести с собой воспоминания об этом месте. Пабло Неруда в своих цветных пончо и перуанских шапках, грузный и вальяжный, как папа римский, частенько захаживал в многолюдную и шумную по тем временам таверну. Он приходил воспользоваться телефоном (поскольку свой отключил, чтобы не беспокоили) или заказать у хозяйки таверны, доньи Елены, ужин для приехавших в гости друзей. Надо полагать, что кулинарное мастерство доньи Елены Неруда ценил очень высоко, поскольку знал толк в изысканных блюдах разных кухонь мира и сам готовил их не хуже профессионального повара. Как гурман он придавал значение мельчайшим деталям сервировки — мог менять скатерть, посуду, приборы несчетное число раз, пока не решит, что они соответствуют уровню предполагаемого пиршества.
Спустя двенадцать лет после его смерти все здесь словно быльем поросло. Донья Елена, тоскуя, уехала в Сантьяго, и таверна постепенно ветшала. Однако великая поэзия не спешила уходить из этих мест, напоминая о себе подземными толчками, которые после недавнего землетрясения прокатывались по побережью каждые десять — пятнадцать минут.
На Черном острове трясет всегда
Дом Неруды стоит стражей сосен, окруженный метровым забором, построенным, чтобы оградить личную жизнь поэта от посторонних глаз. Теперь в щелях проросли цветы. На воротах объявление, что дом опечатан полицией, вход и фотосъемка запрещены. Карабинер, патрулировавший вокруг, выразился еще яснее: «Здесь запрещено все». Мы об этом знали и без него, поэтому наш итальянский оператор взял для отвода глаз большую камеру, а снимать, когда карабинеры ее конфискуют, собирался пронесенной тайком портативной. Кроме того, группа разделилась на три части, чтобы в разных автомобилях отвозить по мере готовности отснятый материал в Сантьяго. Тогда в случае захвата мы лишимся только той пленки, которая окажется у нас при себе. В этом же случае киношники сделают вид, что не знают меня, а мы с Франки прикинемся двумя безобидными туристами.
Двери дома заперты изнутри, окна зашторены белыми занавесками, флагшток у входа пуст — флаг всегда поднимали в знак того, что поэт у себя. Однако несмотря на всю эту тоску, бросается в глаза необычайная красота сада, за которым по-прежнему кто-то ухаживает. Супруга Неруды, Матильда, скончавшаяся незадолго до нашего приезда, после военного переворота вывезла из дома всю мебель, книги и все те религиозные и мирские коллекции, которые поэт собирал на протяжении своей кочевой жизни. Его дома в разных частях света совсем не отличались простотой, а напротив, поражали разными изысками. Обуреваемый жаждой постичь природу — не только в своих стихах — Неруда коллекционировал безумные раковины, носовые корабельные фигуры, кошмарных бабочек, экзотические вазы и чаши. В одном из его домов посреди кабинета стояло чучело коня — не отличить от живого. Среди прочих его страстей выделялась (помимо поэзии) страсть перекраивать свои жилища как бог на душу положит. В результате один из домов получился таким причудливым, что попасть из гостиной в столовую можно было только через внутренний дворик, патио, и у поэта всегда имелся запас гостевых зонтов, чтобы приглашенные не промокли по дороге. Больше всего эти проделки радовали самого автора. Его друзья-венесуэльцы, для которых дурной вкус — плохая примета, называли эти коллекции порчей. То есть приносящими несчастье. А Неруда, покатываясь от хохота, отвечал, что поэзия отгоняет любую порчу, и не уставал демонстрировать свои страхолюдные экспонаты.
В действительности его основной дом находился на улице Маркес-де-ла-Плата в Сантьяго, где поэт скончался от лейкемии, усугубленной стрессом, через несколько дней после военного переворота. Дом разграбили карательные отряды, устроив заодно костры из книг в саду. На свою Нобелевскую премию, полученную, когда Неруда был послом «Народного единства» в Париже, он приобрел конюшню в старинном нормандском замке, перестроенную под жилье и выходящую на пруд с розовыми лотосами. Высокие потолки напоминали церковные своды, а витражи радовали глаз россыпью разноцветных огней, когда поэт, восседая на кровати, принимал своих друзей, величественный, как папа римский. Однако пользоваться этим домом ему не довелось и года.
И все же именно дом на Черном острове читатели прежде всего отождествляют с его творчеством. Даже после смерти поэта и при нынешнем запустении туда продолжают наведываться новые поколения влюбленных, которые при жизни Неруды только-только пошли в школу. Приезжая со всего мира, они рисуют сердечки с инициалами и оставляют романтические надписи на заборе, преграждающем подступы к дому. Большая часть надписей — вариации на одну и ту же тему: «Хуан и Роза полюбили друг друга благодаря Пабло», «Спасибо Пабло за то, что научил нас любви», «Хотим любить так же пылко, как ты». Но есть и другие, которые карабинеры не успевают ни отлавливать, ни уничтожать: «Знайте, генералы, любовь не умрет никогда», «Альенде и Неруда живы», «Минутой темноты нас не ослепишь». Эти надписи возникают в самых неожиданных местах, и кажется, что вся ограда — это слоеный пирог из строф, написанных за неимением свободного пространства поверх друг друга. Если бы хватило терпения, можно было бы восстановить строфу за строфой целые стихотворения Неруды, раскиданные по разным планкам этого забора влюбленными, цитировавшими их по памяти.
Однако сильнее всего впечатляло то, что каждые десять — пятнадцать минут надписи будто оживали, сотрясаясь от подземных толчков. Забор ходил ходуном, словно пытался вырваться из земли, створки скрипели, слышался звон и скрежет, как на шхуне в шторм, и казалось, будто целый мир, с такой любовью взращенный в этом саду, рушится вдребезги.
Как выяснилось на деле, перестраховывались мы зря. Конфисковать камеры и запрещать въезд было некому, поскольку карабинеры отправились обедать. Мы отсняли не только то, что собирались, но и многое сверх плана. Уго, словно опьяненный подземными толчками, кидался по пояс в бурные волны, которые с доисторической яростью обрушивались на берег. Рисковал он при этом сильно, потому что и без дополнительной тряски это неукротимое море могло расшибить его в лепешку о скалы. Но итальянца было не остановить. Уго снимал как заведенный, в упоении прильнув к видоискателю, — любой, кто знает кинематограф изнутри, подтвердит, что бесполезно командовать оператором, впавшим в транс.
«Грация вознеслась в небеса»
Как и предполагалось, каждую отснятую пленку срочно отсылали в Сантьяго, чтобы Грация тем же вечером увезла все в Италию. Дата ее отлета выбиралась с умыслом. Всю предшествующую неделю мы искали способ переправить из Чили готовый к тому моменту материал, но никак не могли подтвердить намеченные согласно первоначальному плану нелегальные каналы. В это время до нас дошли слухи, что в Чили прибывает из Рима новый кардинал, монсеньор Франциско Фресно, чтобы сменить ушедшего на покой семидесятипятилетнего кардинала Сильву Энрикеса. Основатель Викариата солидарности, кардинал Энрикес пользовался народной любовью и вдохновлял на борьбу духовенство, доставляя немало головной боли диктатуре.